На этом свете больше нет зимы,
и мой трехлетний сын не видел снега,
лишь ветер вырывается из тьмы
и бьет в щиты рекламные с разбега.
Я слышу грубый инфракрасный шум
реки, текущей под стальные своды,
фантомное тевтонское warum?
китайгородских темных переходов.
У города расширены зрачки,
он за порогом церебральной смерти,
я не рискую запускать с руки
его ракетно-ядерное сердце.
Сейчас его зажгут со всех сторон
и переправят в Хельгард полным ходом,
и мне кивнет с усмешкою дракон
и погрузится с мертвецом под воду.
и мой трехлетний сын не видел снега,
лишь ветер вырывается из тьмы
и бьет в щиты рекламные с разбега.
Я слышу грубый инфракрасный шум
реки, текущей под стальные своды,
фантомное тевтонское warum?
китайгородских темных переходов.
У города расширены зрачки,
он за порогом церебральной смерти,
я не рискую запускать с руки
его ракетно-ядерное сердце.
Сейчас его зажгут со всех сторон
и переправят в Хельгард полным ходом,
и мне кивнет с усмешкою дракон
и погрузится с мертвецом под воду.
Чем меньше я пространства занимал,
тем больше становилось отраженье
на глади перламутровой зеркал
моей живой и полномочной тени.
Чем жара было более во мне,
тем менее вреда мне приносили
воронки лавы на вселенском дне,
что поначалу обжигают крылья,
тем громче в трансфизических мирах
мой голос, выбранный случайно,
звучал, превозмогая общий страх
и всех других теней молчанье,
произнося запретные слова
о том, что прошлого не стало
и смерть, нас поглотившая, мертва
и можно всё начать сначала.
И много лет прошло с тех детских пор
болезни, бреда и апноэ,
но помню я, как тек в гранитный створ
поток теней, освобожденных мною.

тем больше становилось отраженье
на глади перламутровой зеркал
моей живой и полномочной тени.
Чем жара было более во мне,
тем менее вреда мне приносили
воронки лавы на вселенском дне,
что поначалу обжигают крылья,
тем громче в трансфизических мирах
мой голос, выбранный случайно,
звучал, превозмогая общий страх
и всех других теней молчанье,
произнося запретные слова
о том, что прошлого не стало
и смерть, нас поглотившая, мертва
и можно всё начать сначала.
И много лет прошло с тех детских пор
болезни, бреда и апноэ,
но помню я, как тек в гранитный створ
поток теней, освобожденных мною.
Стерх подлетает ко мне, ломая шапку не в такт
метроному в моих руках.
– Ближе подойди, скажи, что с тобой не так?
Что со мной не так?
Стерх подлетает к огню, на груди его черный мех
с водевильными аз и ферть.
– Сколько тебе лет, как тебя зовут, стерх?
– Смерть.
– Я буду звать тебя Клим-журавлиный клин, заводи мотор,
мы улетаем в страну ангин, где течет простор
широкошумным огнем, и где небо – индиго деним
и море индиго деним, и драконы плавают в нем.
Я буду звать тебя Стерх-чернобурый мех,
над бетонной эстрадой витает зрительский смех,
и где забыт микрофон издает мелодичный звон
моя витальная тень, хоть это оксюморон.
И как этот свет, дрожащий в парке пустом,
непостижный и внеприродный,
тень моя, вмурованная в бетон,
хочет быть свободной.
метроному в моих руках.
– Ближе подойди, скажи, что с тобой не так?
Что со мной не так?
Стерх подлетает к огню, на груди его черный мех
с водевильными аз и ферть.
– Сколько тебе лет, как тебя зовут, стерх?
– Смерть.
– Я буду звать тебя Клим-журавлиный клин, заводи мотор,
мы улетаем в страну ангин, где течет простор
широкошумным огнем, и где небо – индиго деним
и море индиго деним, и драконы плавают в нем.
Я буду звать тебя Стерх-чернобурый мех,
над бетонной эстрадой витает зрительский смех,
и где забыт микрофон издает мелодичный звон
моя витальная тень, хоть это оксюморон.
И как этот свет, дрожащий в парке пустом,
непостижный и внеприродный,
тень моя, вмурованная в бетон,
хочет быть свободной.
Вот здесь http://www.kommersant.ru/doc.aspx?DocsI D=1259077 Иванова оппонирует Прилепину http://www.kommersant.ru/doc.aspx?DocsI D=1256916.
Я не стану спорить с Н. Ивановой. Она теоретик, я практик, а теория и практика в поэзии разделены онтологической бездной. Одно могу сказать: в России мне писать действительно легче. Я родился и вырос в солнечном Ташкенте, и прожил там до 26 лет и солнце всегда только мешало мне настраиваться на звук и работать, и горы никогда не создавали необходимого напряжения, напротив, разрывали и разреживали плотность энергетического потока, в котором, собственно, и зарождается стих.
Нужны дождь, мокрый снег, осинки, сквозь которые он летит, горизонтальные плоскости сжатых полей, вертикальные – леса, геометрические массы города на фоне серого неба.
Нужна земля, она дает силу, а не сухая глина с верблюжьей колючкой.
И все это несмотря на то, что я люблю Азию, и ее стариков, и очарование, и трепет зноя.
Нужен деревенский магазин где-нибудь в тверских болотах, где они говорят, как поют, сами не понимая этого.
А зайдешь и заслушаешься, и забудешь, зачем пришел.
Это про «теплоту речи», о которой пишет Прилепин. Да, теплота русской речи существует только здесь, в России.
Что же касается раширения кругозора за счет эмигрантской среды, то на словах это хорошо, а на деле –
привычка к мэтрам веса пера и консистенции воды, вроде Цветкова и Кенжеева, ведет в итоге к трэшу
«Балтийского дневника» Фанайловой, к совершенному игнорированию эстетических и этических критериев
при публикации. Что есть прискорбно, на мой взгляд.
Я не стану спорить с Н. Ивановой. Она теоретик, я практик, а теория и практика в поэзии разделены онтологической бездной. Одно могу сказать: в России мне писать действительно легче. Я родился и вырос в солнечном Ташкенте, и прожил там до 26 лет и солнце всегда только мешало мне настраиваться на звук и работать, и горы никогда не создавали необходимого напряжения, напротив, разрывали и разреживали плотность энергетического потока, в котором, собственно, и зарождается стих.
Нужны дождь, мокрый снег, осинки, сквозь которые он летит, горизонтальные плоскости сжатых полей, вертикальные – леса, геометрические массы города на фоне серого неба.
Нужна земля, она дает силу, а не сухая глина с верблюжьей колючкой.
И все это несмотря на то, что я люблю Азию, и ее стариков, и очарование, и трепет зноя.
Нужен деревенский магазин где-нибудь в тверских болотах, где они говорят, как поют, сами не понимая этого.
А зайдешь и заслушаешься, и забудешь, зачем пришел.
Это про «теплоту речи», о которой пишет Прилепин. Да, теплота русской речи существует только здесь, в России.
Что же касается раширения кругозора за счет эмигрантской среды, то на словах это хорошо, а на деле –
привычка к мэтрам веса пера и консистенции воды, вроде Цветкова и Кенжеева, ведет в итоге к трэшу
«Балтийского дневника» Фанайловой, к совершенному игнорированию эстетических и этических критериев
при публикации. Что есть прискорбно, на мой взгляд.
У Хогарта есть удивительная работа: «Wedding dance».

Взгляните на эти уморительные фигуры, выделывающие уморительные па. Они вам никого не напоминают?
Не наш ли это «высший» литературный свет, обчество, как сказал бы мужик Марей?
Вот они, сбившись в кучу, с оглядкой друг на друга, танцуют в тусклом свете свечной люстры,
а вокруг них сгущается тьма, которая рано или поздно, но поглотит их вместе со всеми напудренными париками
и шпанскими мушками. Но сейчас этот конгломерат жалких амбиций еще кажется себе живым, изо всех сил стуча каблуками в бальной зале.
Друзья, когда соберетесь писать о ком-нибудь из них, заметьте себе: ведь эти персонажи
не могут быть достойны ни гнева, ни презрения. Разве что – осмеяния.
Презрительного, разящего, как у Хогарта, смеха. И более – ничего.
Взгляните на эти уморительные фигуры, выделывающие уморительные па. Они вам никого не напоминают?
Не наш ли это «высший» литературный свет, обчество, как сказал бы мужик Марей?
Вот они, сбившись в кучу, с оглядкой друг на друга, танцуют в тусклом свете свечной люстры,
а вокруг них сгущается тьма, которая рано или поздно, но поглотит их вместе со всеми напудренными париками
и шпанскими мушками. Но сейчас этот конгломерат жалких амбиций еще кажется себе живым, изо всех сил стуча каблуками в бальной зале.
Друзья, когда соберетесь писать о ком-нибудь из них, заметьте себе: ведь эти персонажи
не могут быть достойны ни гнева, ни презрения. Разве что – осмеяния.
Презрительного, разящего, как у Хогарта, смеха. И более – ничего.
В последние три года жизни Блок совсем перестал писать стихи и на вопросы о своём молчании отвечал:
«Все звуки прекратились… Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?»
Почему он перестал слышать? Увы, причина отнюдь не трансцедентная – медицинская.
Сифилис. На поздних стадиях он поражает головной мозг. Это классика венерологии.
Вот почему он замолчал. У него сгорел тот приемник – мозг – при помощи которого поэт слышит.
Сбились настройки, взорвались лампы.
Это просто. Безнадежно просто.
Я не сравниваю себя с Блоком: у меня и труба пониже, и дым пожиже, но банальная простуда ведет к тому, что я перестаю слышать звук. Ни бум-бум, а не то что музыку. А ведь если не услышишь первые слова из ниоткуда, то и не стоит бабушку лохматить. Все равно – без толку.
Поэт – он живой, пока живой, поймите, господа исследователи творчества. Не фантомный соловей, не математическая функция, издающая трели, а просто такая штука из костей и мяса, страстей и болезней.
И если у поэта болит голова, то он не может писать гениальные стихи жопой.
И поэтому хлеб ему и бумагу, и лечение, и уход, а об остальном он сам позаботится.
И рано или поздно угробит себя, к вящему удовольствию бронзовой Эрато,
которая загнула палец с обручальным кольцом – не снимешь.
Но лучше позже, чем так обидно рано, как Блок.
Мой любимый, великий Блок.
«Все звуки прекратились… Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?»
Почему он перестал слышать? Увы, причина отнюдь не трансцедентная – медицинская.
Сифилис. На поздних стадиях он поражает головной мозг. Это классика венерологии.
Вот почему он замолчал. У него сгорел тот приемник – мозг – при помощи которого поэт слышит.
Сбились настройки, взорвались лампы.
Это просто. Безнадежно просто.
Я не сравниваю себя с Блоком: у меня и труба пониже, и дым пожиже, но банальная простуда ведет к тому, что я перестаю слышать звук. Ни бум-бум, а не то что музыку. А ведь если не услышишь первые слова из ниоткуда, то и не стоит бабушку лохматить. Все равно – без толку.
Поэт – он живой, пока живой, поймите, господа исследователи творчества. Не фантомный соловей, не математическая функция, издающая трели, а просто такая штука из костей и мяса, страстей и болезней.
И если у поэта болит голова, то он не может писать гениальные стихи жопой.
И поэтому хлеб ему и бумагу, и лечение, и уход, а об остальном он сам позаботится.
И рано или поздно угробит себя, к вящему удовольствию бронзовой Эрато,
которая загнула палец с обручальным кольцом – не снимешь.
Но лучше позже, чем так обидно рано, как Блок.
Мой любимый, великий Блок.
Окуджава – Блок советского периода?)))
То есть советский бард и гениальный Блок, умерший в голод, от септического эндокардита, они могут быть сведены в одну экзистенциальную парадигму??? Между ними возможны аналогии? Разночинный Окуджава – аристократ?)))
Нет, ну после этого вам только на Луну слетать осталось, любезный.)))
Дмитрий Быков, а вы все-таки какой графоман: мелкозернистый или мелкопупырчатый?
В зернышко или в пупырышек?
Нет, ну мне просто интересно, я иногда классифицирую графоманов от скуки, как Линней братьев наших меньших.
Кстати, «ЖирДреста 2» не будет?
А как же няня, Быков?
Как же моя няня? Чем же ей растапливать котел?
Милый, милый...)))
То есть советский бард и гениальный Блок, умерший в голод, от септического эндокардита, они могут быть сведены в одну экзистенциальную парадигму??? Между ними возможны аналогии? Разночинный Окуджава – аристократ?)))
Нет, ну после этого вам только на Луну слетать осталось, любезный.)))
Дмитрий Быков, а вы все-таки какой графоман: мелкозернистый или мелкопупырчатый?
В зернышко или в пупырышек?
Нет, ну мне просто интересно, я иногда классифицирую графоманов от скуки, как Линней братьев наших меньших.
Кстати, «ЖирДреста 2» не будет?
А как же няня, Быков?
Как же моя няня? Чем же ей растапливать котел?
Милый, милый...)))
Как если бы я не погиб на войне кентавров,
как если бы не отъехал за Ахерон,
клянусь говорить вам правду и только правду –
ваша честь, Хирон,
благородный суд работы мистера Свифта
разве я спасу себя, излагая кривду?
За неимением дрифта я откопировал мир
на подкладке тюремного клифта красным, как комбижир
шквальным огнем, в котором плавает бром –
ваша честь, Хирон,
я был полон идей и в ботинках хлюпала лимфа,
я принес по воде с берегов Олимпа
новые струны для старой цитры,
я придумал новые гимны, но в остальном, увы,
блистательные гуингмы, я был таким же, как вы,
и надо мною – все тот же телесный закон,
ваша честь, Хирон,
нежным, как телячья пашина,
я поставил памятник из силумина,
грубым
я вырезал губы из дуба,
каждой скво
я воздал по заветной мечте,
ничего
не оставив себе в пустоте,
но спасибо,
что слушал меня живого,
одного – от убитых когорт,
Thank you, bloke, как сказал бы насмешник Хогарт,
я сказал бы
Lord.
как если бы не отъехал за Ахерон,
клянусь говорить вам правду и только правду –
ваша честь, Хирон,
благородный суд работы мистера Свифта
разве я спасу себя, излагая кривду?
За неимением дрифта я откопировал мир
на подкладке тюремного клифта красным, как комбижир
шквальным огнем, в котором плавает бром –
ваша честь, Хирон,
я был полон идей и в ботинках хлюпала лимфа,
я принес по воде с берегов Олимпа
новые струны для старой цитры,
я придумал новые гимны, но в остальном, увы,
блистательные гуингмы, я был таким же, как вы,
и надо мною – все тот же телесный закон,
ваша честь, Хирон,
нежным, как телячья пашина,
я поставил памятник из силумина,
грубым
я вырезал губы из дуба,
каждой скво
я воздал по заветной мечте,
ничего
не оставив себе в пустоте,
но спасибо,
что слушал меня живого,
одного – от убитых когорт,
Thank you, bloke, как сказал бы насмешник Хогарт,
я сказал бы
Lord.
Nice song
Когда мы ночью вышли на балкон
и ты мне пела, – Ахтунг, бейби,
смотри на этот древний Вавилон,
на звездные спирали в небе,
смотри, как море целое Москвы
качается под нашими ногами
и лопасти оранжевой листвы
кружатся над фонарными осями, –
в сплошном потоке радостей земных,
и поцелуев, и влюбленной речи,
при молниях каналов отводных
на синем изразце Замоскворечья,
прости меня – я думал о другом
пространстве за вороньим граем,
где куст рябины брызгает огнем,
и в ней твой образ узнаваем,
и что в том светлом будущем я сам –
лишь мост над пропастью канала,
и снег сечет меня по волосам
и по глазам из ржавого металла.
и ты мне пела, – Ахтунг, бейби,
смотри на этот древний Вавилон,
на звездные спирали в небе,
смотри, как море целое Москвы
качается под нашими ногами
и лопасти оранжевой листвы
кружатся над фонарными осями, –
в сплошном потоке радостей земных,
и поцелуев, и влюбленной речи,
при молниях каналов отводных
на синем изразце Замоскворечья,
прости меня – я думал о другом
пространстве за вороньим граем,
где куст рябины брызгает огнем,
и в ней твой образ узнаваем,
и что в том светлом будущем я сам –
лишь мост над пропастью канала,
и снег сечет меня по волосам
и по глазам из ржавого металла.
Дом, где я жил, так быстро умер, что
я не успел забрать из неотложки
ни письма, ни винтажное пальто,
ни наши мельхиоровые ложки.
Теперь, в своем трехкомнатном шале,
вплывая в черный космос без оглядки
ты не услишишь, как стучит реле
моей необесточенной сетчатки.
Ты не увидишь, ибо далеко,
как падают посмертные сирени
на мальчика в малиновом трико
растянутом и грязном на коленях.
Мне будут сниться цифровые сны,
зашарпленные тучи небосвода,
Москва еще до ядерной зимы,
какие-то морлоки в переходах,
когда же мой закончится ночлег,
когда меня достанут из-под снега
при поцелуях новой Хины Члек –
пусть рамка увлажняемая века
пройдет зеленым лазерным лучом
по барельефам станции Динамо,
где мальчик с алебастровым мячом
и девушка, похожая на маму.
я не успел забрать из неотложки
ни письма, ни винтажное пальто,
ни наши мельхиоровые ложки.
Теперь, в своем трехкомнатном шале,
вплывая в черный космос без оглядки
ты не услишишь, как стучит реле
моей необесточенной сетчатки.
Ты не увидишь, ибо далеко,
как падают посмертные сирени
на мальчика в малиновом трико
растянутом и грязном на коленях.
Мне будут сниться цифровые сны,
зашарпленные тучи небосвода,
Москва еще до ядерной зимы,
какие-то морлоки в переходах,
когда же мой закончится ночлег,
когда меня достанут из-под снега
при поцелуях новой Хины Члек –
пусть рамка увлажняемая века
пройдет зеленым лазерным лучом
по барельефам станции Динамо,
где мальчик с алебастровым мячом
и девушка, похожая на маму.
Аленький цветок ты мне принесла
не со зла,
а потом ушла, голову склонив,
от любви.
Я тебя искал по твоим губам
и по городам.
Я тебя искал по твоим саше,
по твоей душе,
по твоим рукам, по твоей груди,
и не находил.
Я и сам дарил не таким как ты
красные цветы...
И с тех пор вся жизнь пронеслась, как миг –
в зеркале старик.
Но не вянет вложенный в книжный блок
аленький цветок.
не со зла,
а потом ушла, голову склонив,
от любви.
Я тебя искал по твоим губам
и по городам.
Я тебя искал по твоим саше,
по твоей душе,
по твоим рукам, по твоей груди,
и не находил.
Я и сам дарил не таким как ты
красные цветы...
И с тех пор вся жизнь пронеслась, как миг –
в зеркале старик.
Но не вянет вложенный в книжный блок
аленький цветок.
Старая радиола и звезды в саду городском –
много.
Пригоршни валидола под языком
Бога.
Серых градирен, остывших к началу дня,
вежи.
Медленно шпацирен где-то внутри меня
нежность.
Жабина трюмо освещает комнату ржавым
оком.
Рыбины домов открывают белые жабры
окон.
Локоны–дымы танцуют на лицах старух
матчиш.
Молодой зимы слетает лебяжий пух
с крыш.
много.
Пригоршни валидола под языком
Бога.
Серых градирен, остывших к началу дня,
вежи.
Медленно шпацирен где-то внутри меня
нежность.
Жабина трюмо освещает комнату ржавым
оком.
Рыбины домов открывают белые жабры
окон.
Локоны–дымы танцуют на лицах старух
матчиш.
Молодой зимы слетает лебяжий пух
с крыш.
Вот тут http://www.lgz.ru/article/10292/ справедливая и острая заметка Евгения Степанова.
Ну что, превратили «Новый мир» в журнал домашнего рукоделия, Андрей Витальевич?
Уж не знаю, как насчет прозы, а в поэтическом секторе преобладают графоманы в кружевных матросках.
Дело, дело.)))
Ну что, превратили «Новый мир» в журнал домашнего рукоделия, Андрей Витальевич?
Уж не знаю, как насчет прозы, а в поэтическом секторе преобладают графоманы в кружевных матросках.
Дело, дело.)))
И немного легкой танцевальной музыки
Когда фантастически талантливый Евгений Хорват проделывал головой дыру в петле,
когда по-настоящему народный поэт Борис Рыжий примеривался к веревке,
когда Ника Турбина выходила в окно,
когда Денис Новиков умирал в Иерусалиме,
где были все эти добрые люди, грудью вставшие на защиту Верочки Полозковой?
Где были все мы?
Где был я?
Поэту помочь нельзя?
Неправда, лукавство, Мессерер полжизни лет спасает Ахмадулину. Значит, все-таки можно.
Нужен кто-то близкий рядом. Близкий, сильный, готовый сделать всё.
Но таких, как правило, не оказывается.
А смерть – вот она, вот ее матерок, ее кислое дыхание на затылке.
К сорока годам половина из лучших уже лежит в земле.
Такие вот пирожки с котяты, господа минопряты.
Лет через десять, когда несовпадение ожиданий и фактической творческой реализации начнет, как бритвой, вырезать из кумира мясные ленты, где будут те культуртрегеры, которые ее теперь так щедро авансируют?
Да они забудут ее, ей-же-ей. И скажут: сама виновата. И ведь будут отчасти правы.
Никогда бы не писал стихов, если б мог.
Кто может, не пишите. Особенно дети.
Не ходите вы гулять в эту Африку. Здесь на самом деле опасно.
когда по-настоящему народный поэт Борис Рыжий примеривался к веревке,
когда Ника Турбина выходила в окно,
когда Денис Новиков умирал в Иерусалиме,
где были все эти добрые люди, грудью вставшие на защиту Верочки Полозковой?
Где были все мы?
Где был я?
Поэту помочь нельзя?
Неправда, лукавство, Мессерер полжизни лет спасает Ахмадулину. Значит, все-таки можно.
Нужен кто-то близкий рядом. Близкий, сильный, готовый сделать всё.
Но таких, как правило, не оказывается.
А смерть – вот она, вот ее матерок, ее кислое дыхание на затылке.
К сорока годам половина из лучших уже лежит в земле.
Такие вот пирожки с котяты, господа минопряты.
Лет через десять, когда несовпадение ожиданий и фактической творческой реализации начнет, как бритвой, вырезать из кумира мясные ленты, где будут те культуртрегеры, которые ее теперь так щедро авансируют?
Да они забудут ее, ей-же-ей. И скажут: сама виновата. И ведь будут отчасти правы.
Никогда бы не писал стихов, если б мог.
Кто может, не пишите. Особенно дети.
Не ходите вы гулять в эту Африку. Здесь на самом деле опасно.
Девять жизней он прожил на камнях Стикса
в кимберлитовой коже крылатого сфинкса,
по-кошачьи трогая лапой воду,
дымную и пламенную с исподу.
Девять жизней он прожил, не понимая,
как течет по жилам тоска живая,
и глаза погружаемых в щелочь Эреба
девять жизней ему заменяли небо.
Девять жизней он прожил, сжимая в лапах
тугоплавкие лонжи, канаты, трапы,
принимая в объятья, обрезая телесную нить,
не стоит его понимать, не нужно благодарить.
Девять жизней он прожил, не зная ни сна, ни жажды,
ни голода, ни сомненья, но вот однажды
вдруг поднялся ребенок, и развязав котомку,
бросил на бурые когти белую камнеломку.
И в тот миг в жестокой породе горней
белая камнеломка пустила корни
и теперь на каменной коже растут цветы
и позволением божьим он падает с высоты,
совершая широкий и мощный финальный крен –
и над разбитой кошкой поднимается Франкенштейн –
и девять жизней пропало, осталась одна с тобой,
и – голубое сало сияет над головой.
в кимберлитовой коже крылатого сфинкса,
по-кошачьи трогая лапой воду,
дымную и пламенную с исподу.
Девять жизней он прожил, не понимая,
как течет по жилам тоска живая,
и глаза погружаемых в щелочь Эреба
девять жизней ему заменяли небо.
Девять жизней он прожил, сжимая в лапах
тугоплавкие лонжи, канаты, трапы,
принимая в объятья, обрезая телесную нить,
не стоит его понимать, не нужно благодарить.
Девять жизней он прожил, не зная ни сна, ни жажды,
ни голода, ни сомненья, но вот однажды
вдруг поднялся ребенок, и развязав котомку,
бросил на бурые когти белую камнеломку.
И в тот миг в жестокой породе горней
белая камнеломка пустила корни
и теперь на каменной коже растут цветы
и позволением божьим он падает с высоты,
совершая широкий и мощный финальный крен –
и над разбитой кошкой поднимается Франкенштейн –
и девять жизней пропало, осталась одна с тобой,
и – голубое сало сияет над головой.
Я тебе спою это на ладино:
в синем небе маленькому не спится,
в синем море плавает афалина,
плачет и не может остановиться.
Я тебе спою это на ладино,
тихо над кроваткой качая цацку:
кровь не отмщена и неизгладима,
всех, кто был удушен в геенне братской.
Ты еще отметишь на звездных картах,
ежели найдешь в глубине Вселенной
звезды ашкеназов или сефардов
и пятиконечные – русских пленных.
Кровь красна у всех, разве в этом дело,
кто, держась за юбку, идет в костер?
Durme, durme, mi alma donzella,
ver tu sueno con grande amor...
в синем небе маленькому не спится,
в синем море плавает афалина,
плачет и не может остановиться.
Я тебе спою это на ладино,
тихо над кроваткой качая цацку:
кровь не отмщена и неизгладима,
всех, кто был удушен в геенне братской.
Ты еще отметишь на звездных картах,
ежели найдешь в глубине Вселенной
звезды ашкеназов или сефардов
и пятиконечные – русских пленных.
Кровь красна у всех, разве в этом дело,
кто, держась за юбку, идет в костер?
Durme, durme, mi alma donzella,
ver tu sueno con grande amor...
